Зато благодаря Другу strochka-, выложившему на сайте https://pushkinskij-dom.livejournal.com/524560.html пятитомник выдающегося, быть может даже великого, русского пушкиниста В.С. Непомнящего, узнал о коротком эссе покойного Валентина Семеновича о Солженицыне.
Писано оно в 1998 году после того, как писателя отлучили от ТВ.
Предлагаю рассказ В.С. Непомнящего вниманию почтенной публики.
Созерцатель
Солженицына надо заслужить
Пытаться облечь явление по имени «Солженицын» в свои слова – примерно то же, что пробовать петь на большой горной высоте. С культурой прошлого – будь то Пушкин или «Слово о полку Игореве», Толстой или Лермонтов – проще: там воздух менее разрежен, многие главные слова сказаны до нас и за нас, «большое видится на расстоянье». А тут нечто, явно превышающее привычные нам человеческие возможности, имеющее в культуре, очевидно, фундаментальный характер и в то же время наследующее ее коренные традиции, а сверх того отмеченное беспримерной персональной ролью в отечественной и мировой истории, воплощено в таком же, как мы, человеке с руками и ногами, который живет рядом с нами, работает как вол, о нем не возбраняется нести любую околесицу, а помешать ему говорить с людьми, выставив из телеэфира, – дело пяти минут, притом не для царя, генсека или КГБ, а просто для нанятого за хорошие деньги чиновника. Совсем другая дистанция. К тому же и слова сегодня потеряли цену, значение и звучание, образовался какой-то лилипутский язык, в котором «великие» (популярные певицы, известные артисты) на каждом шагу, как грибы; твердая же ценность сомнительна и подлежит иронической ухмылке. Как тут говорить о том, что на самом деле велико.* * *
Недавно в одной итальянской газете писали, что 200-летие Пушкина будет отмечаться на Западе чуть ли не шире, чем у нас, только на свой лад: у них будет Пушкин еигорео. Это очень радовало бы – давно пора, – если бы Пушкин еигорео не уточнялся в таком ряду: Пушкин non dostoevskiano, Пушкин non staliniano и, наконец, Пушкин non russo. Там же, в Италии, на международной пушкинской конференции было объявлено, что в русской литературе есть две совершенно разные линии: одна – от Пушкина к Пастернаку и Бродскому, другая – от Достоевского к Солженицыну. При всей выморочности, так часто свойственной приват-доцентскому умозрению, в этой деревянной постройке есть своя эффектность: обе линии – еигорео и russo – венчаются именами нобелевских лауреатов, так что никто не обижен. Но и эта эффектность вызывает тоску, ибо нет более величественного символа безнадежно политизированного взгляда на литературу, чем Нобелевская премия; Пушкин и Достоевский вряд ли были бы ее удостоены.Низкий и нелицемерный поклон Западу за премию Солженицыну (бронежилет ему самому, а дальше, через него – гуманитарная помощь жертвам большевизма), но дальше политики Запад в понимании Солженицына так и не двинулся. Почему? Да по той же причине, по какой и Достоевский, и, конечно, Пушкин – для Запада люди хоть и почитаемые, но чужие: один не вполне доступен без Фрейда, другой более или менее понятен лишь в чужом свете – раньше Байрона и Шекспира, а теперь вот Пастернака и Бродского. С тем же, кто скажет, что «линия» Достоевского как раз и есть прямое и органическое продолжение «линии» Пушкина, там и разговаривать станут разве лишь из вежливости.
Впрочем, мы и сами недалеко ушли, и у нас почти то же, и притом издавна (вспомним одиночество и Пушкина, и Достоевского), но особенно сейчас, в условиях всеобщего насильственного разделения и обособления. Разделение идет как вширь, по стране, так и сверху вниз – по «слоям населения»; и культуру искусственно поляризуют, жестко деля на «массовую» и «элитарную», рыночную и приват-доцентскую, разваливая возводимое веками здание. Поэтому нет, быть может, сегодня в культуре более чужого и одинокого человека, чем единящий, связующий Солженицын. Но тот камень кладки, который не дает обрушиться своду и называется замковым, тоже бывает один.
* * *
В отношениях с очень большим явлением культуры у каждого своя история, свои вехи понимания, своя лирика. Мой главный лирический момент – «Матренин двор»: в «Огоньке», в деревне на Волге (или это мне сейчас так кажется, что на Волге и в той деревне?), – как гром, как любовь или музыка, как «Буря мглою...», миг полного узнавания, опознания: мое! И какими-то неведомыми путями – несомненная помощь в формировании моего взгляда на Пушкина.Другая веха – «Бодался теленок с дубом». Читал запоем – как Данте, как детектив, как мениппею в духе Петрония или Свифта, как «Капитанскую дочку». И до сердцебиения, до дрожи в коленках – эпический и душераздирающий, трагический, полный сердечного любования гениальный портрет Твардовского. Кто из обиженных или обидевшихся, увидевших в суете и маете идейных ссор не выше сапог, мог бы хоть в воображении воздвигнуть великому поэту памятник такой жизненной мощи, такой проникновенной сомасштабности?
Перед «Архипелагом» и «Красным Колесом» я умолкаю; слишком немногое можно сегодня выразить в словах. Карамзин – Пушкин – Достоевский; может быть, Бах. Нравственный пафос, объективность и высокая точка обзора, головокружительная смелость и полифоническая стройность создания, обеспеченные нечеловеческой громадой черной работы (зримый, еще горячий пример которой – «Россия в обвале»). В целом, при всех поводах для чьих-либо несогласий, «Архипелаг» и «Колесо» нынешней критике недоступны, не подлежат. Не потому, что «нельзя» или что последняя истина, – нет. Никаким собственно литературным, отвлеченно профессиональным способом понимание этого человеческого и художественного подвига не приобретается. Чтобы приобрести – надо отдалиться, пройдя дальше по той истори ческой дороге, которая нам предстоит и будет, верно, недешево стоить.
* * *
«В одной газете (почти официальной) сказано было, что прадед мой... был куплен шкипером за бутылку рома....В одной газете официально сказано было, что я мещанин во дворянстве. Справедливо было бы сказать дворянин во мещанстве.
В другой газете объявили, что я собою весьма неблагообразен и что портреты мои слишком льстивы. На эту личность я не отвечал, хотя она глубоко меня тронула».
Пушкин, 1830
Кое-какие последнего времени журналистские сочинения о Солженицыне до удивления напоминают газетный лай «тех еще» времен – тем более что иные детали словно бы прямо заимствованы из арсенала тогдашней Лубянки. Это подтверждает мою догадку о происхождении и природе нынешней правящей идеологии: идеологии позднедиссидентско-номенклатурного альянса. Две вроде бы противостоящие друг другу категории – партийно-комсомольские чиновники и борцы за отъезд из «этой страны» – родственны в одном: в презрении к «этому народу», в сознании своей элитарной отделенности от него. Приступая к реформам, никто из них не хотел знать, что такое «эта страна», что ей нужно и полезно, а что отвратительно и вредно. Превознося достоинство и права человека, заведомо отвергли достоинство и права нации и народа.В такой обстановке Солженицын почти мгновенно стал чужим. Его точка отсчета – Россия, ее опыт, история, духовный строй и ценности, а не макроэкономические панацеи и либеральные универсалии, заимствованные у «империи добра». Никакие прошлые заслуги этого извинить не могли.
Дурные эмоции вроде раздражения, страха или ненависти всегда ищут себе оправдания, а копаться в чужих грехах, реальных и мнимых, – лучший способ самоутверждения. В последнее время вошла в моду тема «демонизма» Солженицына. Здесь не место размышлять о том, из какой духовной темноты, да и просто безграмотности, возникла эта тема. Но нечто подобное обязательно должно было появиться в условиях тяжелой болезни человеческого духа, называемой постмодернизмом. Суть ее – в неприязни ко всякой твердой системе ценностей, в неприятии ценностного мышления вообще, в упразднении категорий истины и истинности. Всё это, помимо прочего, суть качества homo oeconomicus в отличие от homo sapiens. Россия к этому не привыкла – тем труднее ей осваивать эти качества; оттого общество наше – при катастрофичности внешнего бытия, при политической, экономической и идейной сумятице – находится в тяжкой духовной прострации, воля его – в состоянии анемии. И вот: там, где лестница ценностей сброшена в горизонтальное положение, появление вертикали выглядит угрозой; там, где господствуют не человеческие идеалы, а лилипутские интересы, сила духа не находит иного определения, как «демонизм».
Перечитывая, вижу, что менее всего говорю о Солженицыне, – всё вокруг и вокруг. Но о том, чему определено в наше время быть примером и символом нашего национального достоинства, во что вложена цель вселять надежду и уверенность в нашей силе и духовной неистребимости, – об этом поди найди сегодня слова, которые не были бы сотрясением воздуха.
1998