January 12th, 2020

прокурор 2

Занимательная культурантропология

«Девятнадцатилетняя еврейка с откровенностью объяснила, почему все чрезвычайки находятся в руках евреев.
“Эти русские — мягкотелые славяне и постоянно говорят о прекращении террора и чрезвычаек, — говорила она мне. — Если только их пустить в чрезвычайки на видные посты, то все рухнет, начнется мягкотелость, славянское разгильдяйство и от террора ничего не останется. Мы, евреи, не даем пощады и знаем: как только прекратится террор, от коммунизма и коммунистов никакого следа не останется. Вот почему мы пускаем русских на какие угодно места, только не в чрезвычайку”. Так с государственностью Дантона рассуждала провинциальная еврейка-чекистка, отдавая себе полный отчет о том, на чем именно держится успех большевизма.
При всем моральном отвращении, вызываемом этой преждевременной шейлоковской жестокостью, я не мог с ней не согласиться, что не только русские девушки, но и русские мужчины-военные не смогли бы сравниться с нею в ее кровавом ремесле. Еврейская, вернее, общесемитская ассировавилонская жестокость была стержнем советского террора, и откровенное признание в том, что “мы, евреи, не пускаем русских в чрезвычайку”, — исторический факт, высказанный мне простодушно и самым естественным тоном. Судьбу этой еврейской девушки я не знаю, но знаю, что у нее хватило предусмотрительности скрыться вместе с большевиками при первых слухах о приходе белых, тогда как другие еврейки, не служившие в чрезвычайке (но коммунистки), остались и даже в царстве белых имели “женское еврейское общежитие” в прежнем помещении “еврейского женского коммунистического общежития”. Было уничтожено в вывеске одно только слово, все остальное осталось по-старому».

(Г.Н. Михайловский Записки. Из истории российского внешнеполитического ведомства 1914 – 1920. Т. 2)
прокурор 2

(no subject)

Горький - Е.П. Пешковой
Вторая половина марта 1918, Петроград

«Здесь, “когда начальство ушло” (название книги В.В. Розанова “Когда начальство ушло”. Имеется в виду переезд советского правительства в Москву – Созерцатель), все его ругают, и особенно крепко - рабочие, что вполне естественно, ибо никогда еще и никто не обманывал так нагло рабочий класс, как обманул его Ленин, “мужицкий вождь” и Чернов - № 2-й.
Плохо, брат! Так плохо, что опускаются руки и слепнут глаза».
прокурор 2

Просто о сложном

Пишет Ив. Наживин

«Я не из тех, кто любит осуждать: рассуждать лучше.
Я понимаю, что в истории нет виноватых и что ничего в жизни без причины не делается. Я понимаю, что та страшная пугачевщина, которая томит теперь нашу страну тяжким кошмаром и которую профессионалы революции и люди наивные до сих пор пытаются принять и выдать за какую-то социальную революцию, выросла из всей нашей истории. Я не осуждаю, я только отмечаю, что никакого царствия небесного из звериной склоки этой не получилось и не получится, что выход из этого кровавого тупика будет только назад — в этом основное свойство всякого тупика, — а назади нет даже старого корыта — оно разбито. Человек остался таким же каким был он до сих пор и потому и жизнь его останется такою же, какою была раньше. Может быть, требования масс и понятны, — всякому погреться на солнышке хочется, — но рассвирепевшие орангутанги не могут создать того рая, который в начале революции обещала всем в ближайшую же весну эта жалкая Маруся Спиридонова…»

P.S. «Рассвирепевшие орангутанги». Славно сказано!
прокурор 2

Vox populi

Пишет Ив. Наживин:
"Приезжаю раз как-то на Колокшу. Смотрю, старенький станционный сторож, который знал меня еще ребенком, таинственно кивает мне головой, отзывая в сторону.

— В чем дело, дедушка?
— Посоветываться маленько, Иван Федоровнч… — тихонько проговорил старик. — Приехали к нам намедни в Иваньково какие-то два хахаля из города и давай уговаривать мужиков: подпишись да подпишись под Марью Спиридонову… Мы уперлись: к чему это пристало под бабу подписываться — нюжли уж в Paceе ни одного умного мужика не осталось?... И кто она такая, эта самая Марья Спиридонова? Те вытащили бумагу, вычитывают: в таком-то году застрелила какого-то габернатура, потом сослали ее в каторгу, а теперь, вишь, ослобонилась и за нас уж постоит. Тут мы все как один встали: долой!.... Довольно с нас этих каторжных! И так от них никакого житья не стало.  Так и прогнали… А теперь вот и взяло нас сумнение: не вышло бы чего в ответ как бы не быть.
— Я думаю, ничего, обойдется…
Эта тема о каторжных была весьма популярна по деревням и смущала очень многих. Когда газеты разнесли по деревням биографии многих общественных деятелей, которые раньше „страдали за народ, а с переворотом стали во главе управления, у деревни, благодаря их прошлому, которое мы всячески, конечно, выхваляли, создалось убеждение, что „Poccией правят теперь каторжники. И не могу по совести сказать, что эти революционные послужные списки очень содействовали укреплению в массах нового строя…
И замечательно было то какое-то полное отупение, с которым выслушивали мужики наши похвалы всем этим наивным альтруистам. Ничто так не чуждо крестьянину, как эта вот наша „ любовь беззаветная к народу “. Он совершенно не может понять, как это так вдруг можно что-то там делать „задаром“. Он во всех этих делах самопожертвования видит какой-то очень хитрый жульнический трюк, которого он не может раскусить, и это его очень беспокоит. Он несомненно убежден, что и Нарымский край, и стрельба по министрам, и наши восхваления „каторжных", все это как-то клонится к нашей выгоде. Конечно, Керенские, забравшиеся потом во дворцы и царские автомобили, только укрепили его в этом его убеждение; ему стало понятно, из-за чего мы так распинались. . . Замечательна в этом отношении запись, сделанная И.А. Буниным в орловской деревне. Вот как там понимали бабушку русской революции, например:
— Бабка-то?... Как же, знаю… Ея патрет во всех фальетонах печатали, — говорил один из федеративных. — Маленькая такая, а глаза злющие-презлющие… Говорят, сорок лет в остроге на цепи содержали, а уморить не могли… И до чего же, братец ты мой, титра: в остроге, и то мильён ухитрилась нажить!
А теперь вот под себя мужиков скупает… Говорит: и в солдатах служить не будете, и земли дам, и все такое… Ну, а мне какая надобность: из годов я вышел, служить не возьмут, а земля-то и своя вон валяется дарма…
И никакие силы не земные, ни небесные не засыплют этой страшной пропасти между выспренними болтунами этими и народом!..."
прокурор 2

Гвардия Революции

Вспоминает секретарь Ильича В.Д. Бонч-Бруевич:

«В одной из комитетских комнат на диване, на стульях, креслах сидело несколько человек матросов. Мы вошли сюда с Железняковым. Наш разговор быстро перешел на теоретическую тему об анархизме и социализме, а когда он и некоторые его товарищи узнали, что я лично знаю П.А. Кропоткина, они с живым интересом просили рассказать о нем, и мой рассказ они слушали с жадностью.
В теориях матросы были не крепки, и, чувствуя, что они не могут мне возразить, я постарался этот разговор прикончить, дабы им не было бы обидно. В сущности, анархизма у них никакого не было, а было стихийное бунтарство, ухарство, озорство и, как реакция военно-морской муштры, неуемное отрицание всякого порядка, всякой дисциплины. И когда мы, несколько человек, вокруг молодого Железнякова, пытались теоретизировать, тут же сидел полупьяный старший брат Железнякова, гражданский матрос Волжского пароходства, самовольно заделавшийся в матросы корабля «Республика», носивший какой-то фантастический полуматросский, полуштатский костюм с брюками в высокие сапоги бутылками, - сидел здесь и чертил в воздухе пальцем большие кресты, повторяя одно слово: «Сме-е-е-рть!» и опять крест в воздухе: «Сме-е-е-рть!» и опять крест в воздухе - «Сме-е-е-рть!» и так без конца.
Демьян Бедный, сидевший здесь же, искоса смотрел на него и усиленно, от волнения, ел масло без хлеба, стоявшее на тарелке на столике, очевидно, не очень одобряя наше неожиданное ночное путешествие.
- Смее-е-рть!.. - вопил этот человек с иконописным, худым, тусклым, изможденным лицом.
- Сме-е-е-рть!.. - говорил он, чертя кресты, устремляя в одну точку свои стеклянные, помутнелые глаза, время от времени выпивая из стакана крупными глотками чистый спирт, болезненно каждый раз искажавший его лицо, сжимавшееся судорогой. И он в это время делался ужасен и противен, - столь отвратительна была его больная, полусумасшедшая улыбка искривленного рта. Он хватался за грудь, как будто бы там что-то жгло, что-то душило его… Глаза его вдруг вспыхивали фосфорическим цветом гнилушки в темную ночь в лесу, и он опять чертил кресты в воздухе и повторял заунывным, глухим голосом все то же одно, излюбленное им, слово:
- Сма-е-е-рть!.. - Сма-е-е-рть!.. - Сма-е-е-рть!
- Да будет тебе! - зло окликнул его Железняков-младший. Он хихикнул, и я узнал этот смешок, хихикнул еще раз, как-то сжался в кресле, точно ввалился в него, захлебнулся, закашлялся и прохрипел, поднимая кверху судорожно подергивающуюся руку:
- Сма-е-е-рть!.. - Сма-е-е-рть!.. - Сма-е-е-рть!
Был четвертый час ночи. Вдруг в комнату полувбежал коренастый, приземистый матрос, в круглой матросской шапке с лентами, с широко открытой грудью. Его короткая шея почти сливала кудлатую голову с широкой спиной. Он то и дело хватался за револьвер и словно искал глазами, в кого бы разрядить его.
И вдруг остановился посреди комнаты, изогнулся, сразу выпрямился и заплясал матросский танец, широко размахивая ногами, отчего его широкие матросские штаны колебались в такт, как занавески. Другие матросы повскакали с мест и присоединились к нему, выделывая этот вольный танец, сатанинский танец смерти, и когда они, распаленные, вертелись в вихре забытья, вдруг остановились, и он, этот коренастый, а за ним и все другие, запевали песню смерти - смерти Равашоля:
Задуши своего хозяина,
А потом иди на виселицу, -
Так сказал Равашоль!

И каждый из них, а коренастый больше всех и лучше всех, в такт плясу, с чувством злобы и свирепой отчаянности, при слове «Равашоль» делали быстрое движение правой рукой, как будто бы кого-то хватая за глотку и душа, и давя, шевелили огромными пальцами сильных рук, душа изо всех сил, с наслаждением, садизмом и издевательством. И когда невидимые жертвы все падали задушенными, - так был типичен и выразителен танец, - они опять неслись в вихре танца, танца смерти, размашисто и вольно выделывая па там, вокруг тех, кто должен был валяться задушенными, около их ног. И опять песня смерти, и опять скользящие, за горло хватающие, извивающиеся пальцы, пальцы, душащие живых людей.
- Сма-е-е-рть!.. - Сма-е-е-рть!.. - Сма-е-е-рть!.. - громко и заунывно, чертя кресты в воздухе, вопил тот иконописный, с ликом святого с православной иконы… И он поднялся, и он, шатаясь, подошел к этим беснующимся и млеющим в танце смерти, и судорожно брался он за свой наган, то оружие, чем приводил он в исполнение свою заветную мечту.
- Сма-е-е-рть!.. - Сма-е-е-рть!.. - Сма-е-е-рть!.. - и он троекратно осенял большим крестом тех, кто замирал в исступленном кружении.
- Не могу! Не могу! Не могу! Тяжко мне!.. - кричал тот приземистый, и он хватался за грудь, точно стремясь ее разодрать, и извивался и изгибался весь, откидывая голову. Короткая шея его и обнаженная волосатая грудь то смертельно бледнели, то вдруг вспыхивали ярко-красным огнем, заливаемые кровью, и кожа его пупырилась и обсыпалась бисером и делалась той, что называют «гусиной кожей».
- Убить! Надо убить! Кого-нибудь убить!.. - и он искал револьвер, судорожно неверной рукой шаря вокруг пояса. - Жорж, что ты, с ума сошел?.. - крикнул на него Железняков. - Накачайте его!
И ему дали большой стакан чистого спирта. Он, выпив его одним духом, бросил стакан. Разбилось и зазвенело… Схватился за голову, смертельно бледнея, выпрямился, замолк с открытым ртом и остановившимися глазами; шатнулся, шарахнулся и рухнул на диван, недвижимо, мертвецки пьяный.
- О-о-о-х-х-х!.. - пронесся стон, и все стихло. - И вот так каждый день, не может, как наступает рассвет, томится, ищет, душит руками, плачет и хочет убить. На фронте в окопах выползал в эти часы на разведку и переколошматил множество немцев, и здесь ищет кого убить и, бывает, убивает, да мы за ним следим, вот только спиртом и глушим, - спокойно рассказывал мне кто-то из матросов.
Иконописный все чертил кресты, протрезвился, более не вопиял и вдруг, извиняясь, заговорил скороговоркой: - Вот чудак! Я проще! Все прошусь в командировку. Придем с отрядом на станцию, идем тихонько. Где дежурный? Идет офицерик. Я подхожу, улыбаюсь… Он идет, сердешный, и не думает, а я раз! - суну вот моего миленка, - и он показал на наган, - и всегда прямо в печенку снизу, - трах! - и готово! Кувырк! Глазами хлоп! А я его в лоб, если еще жив. И ничего-с! Готов, и все тут. Очень я этих офицериков люблю угощать. И самому, знаете, приятно, тепло делается, и на душе спокойно, радостно, тихо, словно ангелы поют. - И он закрестил крестами.
- И что же вы - много их так? - А как же? Счет веду, не ошибусь. Сорока трех уже поминаю. Упоко-о-ой, г-о-с-п-о-д-и, д-у-ш-и р-а-б-о-в т-в-о-и-х! - затянул он гнусаво и глухо, по-дьячковски. - А вот ноне сорок шесть будет! - таинственно шепнул он, и трижды закрестил крестами, радостно улыбаясь.
- Я тебе! Будет! Иди спать! Нажрался! - сердито заговорил Железняков, чувствуя неловкость своего положения сознательного анархиста. - Пшел! И брат его пошел, и закрестил крестами, и возопил гнусаво и глухо: - Сма-е-е-рть! - Сма-е-е-рть! - Сма-е-е-рть!
На стульях, на диванах, на столах, в углах свалились в пьяном сне матросы-анархисты, пившие спирт. Кое-кто бродил по комнатам. В окнах чуть-чуть блекло. Мы переглянулись и двинулись.
Комнаты с оружием стояли без охраны, двери растворены, - и здесь валялись спящие люди. На крыльце караула не было. Было мертво, запустело, жутко и грустно.
Железняков проводил нас до автомобиля, и мы уехали, подавленные всем виденным. Рабочие комиссары негодовали и говорили, что это одно из самых опасных гнезд. Они все время были в массе и слышали, как там затевались грабежи, открыто говорилось о насилиях над женщинами, о желании обысков, суда и расправы самочинных. Новое правительство они отрицали, как и всякое другое правительство.
- Мы анархисты! - говорили они. - Ну и анархисты! - восклицали рабочие комиссары. - Теперь-то мы видим, что такое анархисты… Это почище наших бандитов, которых мы арестовываем каждый день.
Я решил ранним утром сейчас же обо всем виденном рассказать Владимиру Ильичу, так как ясно осознавал всю ту опасность, которая таилась здесь же, возле нас, под прикрытием наших рядов».
(Бонч-Бруевич В.Д. Воспоминания о Ленине. М.: Наука, 1969))

P.S. И невольно вспоминается реплика персонажа «Оптимистической трагедии» Вс. Вишневского: «А под Зимним вы у нас спрашивали, какой мы партии?!»
P.P.S. Одним словом, дармовой спирт и наркота до хорошего не доведут.
А кто в курсе дальнейшей судьбы старшего брата А.Железнякова? Нигде никаких сведений об нем не сыскивается...
прокурор 2

"Встречай, страна, героев!" (с)

"Красная Муся"

Убийца Маруся Спиридонова стала сверхпопулярной еще «до известных событий». После Манифеста 17 октября ее фотографические карточки коллекционировали и вешали на стенку.
Ее выдвинули в члены Учредительного собрания. А большевики – на пост председателя УС.
Вот, что рассказывает писатель Иван Наживин, беседовавший с товаркой «красной Маруси» по каторге, которую следовало бы правильнее называть санаторией, -  дочерью Амурского генерал-губернатора Марьей Аркадьевной Беневской.
Итак, М.А. Беневская (террористка, убийца, читавшая ежедневно Евангелие) о Марусе Спиридоновой.
«Прежде всего это совершенно больной человек, — сказала Марья Аркадьевна. — Истеричка в самой высокой степени. Часто по целым неделям она лежала без сознания, мучимая кровавыми кошмарами: ее преследовали, она преследовала, и только все муки п кровь, кровь и муки… И так целыми неделям. И всегда при ней состоял кто-нибудь из подруг, потому что, если оставить ее одну, она забывает есть, она не переменит белья. А в общем самая обыкновенная женщина… Теперь боготворит Ленина…
— Марья Аркадьевна, а не думаете ли вы, что ваш долг был сказать все это громко, для всех? — сказал я. — Ведь, эта, видимо, ненормальная женщина шла в голове движения, легко могла стать председательницей учредительная собрания. Подумайте: ненормальный человек — председатель учредительная собрания огромной страны!
— Может быть, и надо было бы, но я не могла… Все же товарка по ссылке… — сказала Марья Аркадьевна.
— А это вот тоже знаменитость…»
Какая, однако, деликатность со стороны убийцы!
Самой Беневской до известной степени повезло: бомба, которую она несла, взорвалась и ей оторвало кисть руки.
В результате работать по приобретенной специальности она уже не могла.
Умерла своей смертью в блокадном Ленинграде в 1942 году.
Ее товарку Мусю вывели в расход в 1941 году в Орловском централе при подходе немцев к Орлу вместе с такой же убийцей А. Биценко – делегатом на переговорах в Брест-Литовске. Биценко расстреляли в 1938 году.
Вообще женщина – идейный убийца – это что-то с чем-то. Иначе как помутнением сознания и души сего феномена не объяснишь. И ладно бы из ревности мужика своего ножом пырнула. А тут «из идеи».
Чистая достоевщина.
Бесовщина.
И да: форменная русская дура: нет чтобы с безопасного расстояния мужиков сотнями кончать, как Землячка.